«Как это мило и как это странно придумано господом богом, — размышлял часто во время переклички мечтательный юнкер Александров, — что ни у одного человека в мире нет
тембра голоса, похожего на другой. Неужели и все на свете так же разнообразно и бесконечно неповторимо? Отчего природа не хочет знать ни прямых линий, ни геометрических фигур, ни абсолютно схожих экземпляров? Что это? Бесконечность ли творчества или урок человечеству?»
В А.И. чуялось что-то гораздо ближе к нам, что-то более демократическое и знакомое нам, несмотря на то, что он был на целых 6 лет старше Тургенева и мог быть, например, свободно моим отцом, так как родился в 1812, а я в 1836. Но что особенно, с первой же встречи, было в нем знакомое и родное нам — это то, что в нем так сохранилось дитя Москвы, во всем: в
тембре голоса, в интонациях, самом языке, в живости речи, в движениях, в мимической игре.
Неточные совпадения
Было и еще два — три молодых учителя, которых я не знал. Чувствовалось, что в гимназии появилась группа новых людей, и общий тон поднялся. Кое-кто из лучших, прежних, чувствовавших себя одинокими, теперь ожили, и до нас долетали отголоски споров и разногласий в совете. В том общем хоре, где до сих пор над
голосами среднего
тембра и регистра господствовали резкие фальцеты автоматов и маниаков, стала заметна новая нотка…
— Поздравляю вас! — сказал он, и в
тембре его
голоса послышалось что-то такое, что все почти невольно и единогласно воскликнули затем: «Ура! Виват Вихров!»
И
голос у него оказался такой, какого следовало ожидать: густой и самоуверенно-сочный, но не слишком громкий, с некоторой даже ласковостью в
тембре.
Лекция оканчивалась тем, что Колосов, вооружившись длинным тонким карандашом, показывал все отдельные части чертежа и называл их размеры: скат три фута четыре дюйма. Подъем четыре фута. Берма, заложение, эскарп, контрэскарп и так далее. Юнкера обязаны были карандашами в особых тетрадках перечерчивать изумительные чертежи Колосова. Он редко проверял их. Но случалось, внезапно пройдя вдоль ряда парт, он останавливался, показывал пальцем на чью-нибудь тетрадку и своим
голосом без
тембра спрашивал...
— Как только я уйду, — сказал вдруг сзади низкий, мрачный
голос, столь громкий, несмотря на рокочущий
тембр, что все сразу оглянулись.
— Что вам надо? — спросил лысый Короткова таким
голосом, что нервный делопроизводитель вздрогнул. Этот
голос был совершенно похож на
голос медного таза и отличался таким
тембром, что у каждого, кто его слышал, при каждом слове происходило вдоль позвоночника ощущение шершавой проволоки. Кроме того, Короткову показалось, что слова неизвестного пахнут спичками. Несмотря на все это, недальновидный Коротков сделал то, чего делать ни в коем случае не следовало, — обиделся.
Голос у него резкий, с металлическим
тембром, но петь он умеет.
Он замолчал, тихо и скорбно покачивая головой. После первых же фраз слушатели привыкли к глухому и сиплому
тембру его
голоса и теперь глядели на Цирельмана не отрываясь, захваченные словами старой национальной мелодрамы. Убогая обстановка не мешала этим страстным подвижным натурам, жадным до всяких театральных зрелищ, видеть в своем пылком восточном воображении: и пустынную улицу, озаренную луной, и белый домик с каменной оградой, и резкие, черные тени деревьев на земле и на стенах.
Голос у Талимона глуховатый, носового
тембра, не лишенный приятности, но говорит он редко и мало, — тоже как все лесные люди.
Я знал ее
голос густого, грудного
тембра, всегда как-то странно, недовольно и требовательно звучавший — пела ли она песню, говорила ли «здравствуй».
— Постойте! — сказал он тихим
голосом. По
тембру этого слабого, не мужского
голоса можно было судить, что он вытекал из больной груди. — Постойте! Я хочу сказать вам два слова! Только два слова!
У меня в редакции он был раза два-три, и мне, глядя на этого красивого молодого человека и слушая его приятный
голос духовного
тембра, при его уме и таланте было особенно горько видеть перед собою уже неисправимого алкоголика.
Рикур в то время представлял собою крупную фигуру старика с орлиным носом и значительным
тембром низкого
голоса, в неизменном длинном сюртуке и белом галстуке.
То же стремление к наживе проявилось в ней и тогда, когда какой-то господин из персонала мелких служащих театра Берга пристроил ее в хористки. У нее был
голос приятного
тембра, был слух, она вскоре сумела перенять непринужденно-вызывающую манеру держать себя у берговских француженок, и таким образом, не имея ровно никакого сценического дарования, была неотразима и имела громадный успех, что доказывалось массой поклонников, забросавших ее деньгами.